Тайна Трех. Египет и Вавилон - Страница 17


К оглавлению

17

Когда в самые черные дни большевистского ужаса, в декабре 1918 года, в нетопленых залах петербургской публичной библиотеки, где замерзали чернила в чернильницах, я просматривал египетские рисунки в огромных томах Бонапартовой Экспедиции, Шамполлиона и Лепсиуса, я ничего не понял бы в них, если бы тут же, рядом со мной, не совершался «Апокалипсис наших дней».

XLIX

Помню, в детстве, под зелено-прозрачным небом морозного дня, над мглисто-белою далью Невы, опушенные тонким инеем, розово-гранитные лики Сфинксов. С какою жадностью я вглядывался в них! Как хотелось мне знать, что они думают!

И теперь хочется знать, что думают они о том, что сейчас вокруг них происходит. Не прозревают ли каменные очи их дальше всех живых очей в тайну грядущего?

L

Конец Атлантиды, начало Египта – конец первого мира, начало второго; Апокалипсис – конец второго мира, начало третьего, ибо в трех мирах тайна Трех совершается.

LI

Египет – единственный путь к Тайне Трех, это мы поняли. Вот что значит бегство наше в Египет.

Небесная радость земли

I

«Бывают с вами, Шатов, минуты вечной гармонии?.. Есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное, я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда. Бог, когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: „Да, это правда, это хорошо“. Это… это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то что любите, – о, тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно, и такая радость. Если более пяти секунд, то душа не выдержит и должна исчезнуть. В пять секунд я проживаю жизнь и за них отдал бы жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически» (Кириллов, в «Бесах» Достоевского).

Ни Кириллов, ни сам Достоевский не подозревают, конечно, что здесь прикасаются к сокровеннейшей тайне Египта.

«Бесноватый» Кириллов находится в средоточии того вертящегося смерча, из которого выйдет русская и, может быть, всемирная революция «Апокалипсис наших дней», «конец мира». Только через этот конец мы постигаем начало мира, через эту бурю «бесов» – божественную тихость Египта.

II

В суточном богослужении, совершаемом в каждом египетском храме и разделенном, подобно нашим церковным службам, на «часы», в первый час ночи, жрец, читающий молитвы над мертвыми, кропит «живой водой из Нуна, небесного Нила, Океана первичного», тело умершего бога, Озирисову мумию, возжигает фимиам, кадит и произносит четырежды:

«Небо с землей соединяется!»

Великая плакальщица (четырежды). На земле радость небесная.

Жрец. Бог грядет. Славьте!

Великая плакальщица (ударяя в тимпан). На земле радость небесная!

В этих словах – весь Египет, потому что он весь небесная радость земли, «минута вечной гармонии».

III

«Чтобы вынести больше, чем пять секунд этой радости, надо перемениться физически». По сравнению с Египтом мы физически переменились, но в обратном смысле: мы выносим эту радость пять секунд, а Египет – пять тысячелетий; мы покупаем ее страшной ценою – неимоверным усилием, безумием, самоистязанием, подвигом, святостью, или, подобно Кириллову, «бесноватостью», а Египет получил ее даром, пришел с нею в мир.

IV

Гомер тоже радуется жизни земной, но как скорбна радость его, как смертна, по сравнению с египетской, больше, чем бессмертною, воскресною!

, «легко живущие» боги Гомера как тяжки, по сравнению с египетскою легкостью! Те боги только бессмертны, а эти люди побеждают смерть – воскресают.

V

Траурный цвет египтян голубой: цвет смерти – цвет неба.

VI

Надо вглядеться в надгробную живопись и ваяние в Саккара, Бэни-Гассане, Бибан-эль-Молуке, Тэль-эль-Амарне, чтобы не понять – понять мы не можем, – а только увидеть и измерить мерою скорби нашей эту воскресную, небесную радость земли.

VII

«Да будет гробница моя чертогом пиршественным», – говорит умерший в надгробной надписи. И, действительно, он изображается как бы в вечном пиршестве, точно таким, как был при жизни, но в счастливейшей поре ее: увенчанный цветами, умащенный благовониями, восседает он за жертвенной трапезой, обнимает жену свою, смотрит с любовью на детей своих, играющих.

Или в жаркий полдень, сидя в креслах с босыми ногами на коврике, удит рыбу в садовой сажалке, с водяными цветами и травами, под тенью густых сикомор, где «сладостно дыхание северного ветра ноздрям его».

Или охотится в легком челноке, в папирусных чащах нильских заводей, где тучами носятся стаи диких уток, гусей, цапель, ибисов и на согнутых ветром, спутанных стеблях папируса зыблются птичьи гнезда с яйцами и хищный зверек, ихневмон, крадется к ним, а матка над гнездами порхает, стараясь отогнать хищника криком и хлопаньем крыльев.

VIII

Строго-величаво все в этом надгробном искусстве. Но есть и забавное, как в детских картинках.

Вот, в торжественном шествии перед царем-победителем, нубийские пленники ведут редких животных; обезьянка-шалунья вскочила на тонкую, длинную шею жирафа и взлезает по ней, как по стволу дерева; жираф удивлен, но не испуган; а толстогубый негритенок оглянулся на нее, смотрит тоже с удивлением; и кажется, всем троим весело.

17